garic99
( )
04/12/2008 12:29:12
Хорошая статья про Богомолова, который В августе 44-ого

Правда из Массонского жЫдомольца и Минкин несколько подзаипал и многабукв, но оччень рекомендую прочесть. Такой ЧЕЛОВЕЧИЩЕ! Многих фактов о нем не знал. Да и про Солженицына там упомянуто-теперь понятны некоторые вещи
Цитата:

Он поставил в позу КГБ СССР и Генштаб
История победы над цензурой

Лейтенант Богомолов. 1943 год.
На берегу, поросшем маком,
Художник ставил деву в позу.
Народная былина.



34 года назад, в конце 1974-го, в трех номерах журнала “Новый мир” вышел самый знаменитый советский роман “В августе сорок четвертого…”.

Пять лет назад Владимир Богомолов умер.

И только сегодня, в 114-м издании романа опубликована история его прохождения через цензуру. Точнее — прорыв из окружения. История шпионская и геройская — невероятная, уникальная, как и сам роман.

Генералы (мать-перемать), которые на полях рукописи оставили свои дикие замечания, были абсолютно уверены, что их не прочтет никто в мире, кроме “высоких инстанций” (так называли тогда ЦК КПСС и КГБ СССР), и роман сгниет в архивах этих инстанций.

Но случается, что и генеральские рукописи не горят. И вот у меня в руках пожелтевшие машинописные страницы романа. А на полях…

В романе совершенно секретное совещание происходит на краю Белоруссии, в сарае (стодоле). Там столпилось (стульев нет) самое высокое начальство (включая заместителя наркома Госбезопасности и нескольких генералов из Москвы, из Ставки Верховного главнокомандующего) — ведь шпионов ловят по личному требованию товарища Сталина. Духота, жара, пыль — у одного из генералов начинается припадок удушья:

“…увидел страшное, с выпученными глазами и набухшими венами лицо генерала-астматика, его раздувшуюся от напряжения багровую шею. Вцепясь в край столика, старик судорожно хватал ртом воздух…”

На полях рукописи цензор-генерал начертал: “Советский генерал не должен задыхаться, давиться кашлем и лить слезы. Стыдно это читать. Генерала — выбросить!”

В романе невероятно напряженные сцены охоты на шпионов сменяются картинками “мирной армейской жизни”. Вот в парикмахерской отбитого у немцев белорусского городка…

“…словоохотливый старшина не умолкая рассказывал молоденькому авиатору:

— Перебросили в Белосток. Вот это город! Правда, центр побит, но женщины! — Старшина восторженно почмокал губами. — Это с нашей Дунькой раз, два — и в дамки. А польки не-ет! Обхожденьице дай, ласку, подходец. Разные там: падам до нужек шановни пани, пшепрашем, пани, цалую рончики... А иначе — напрасные хлопоты. Это тебе не наша Дунька: погладил по шерстке — и замурлыкала!..”

И вот в августе 1974-го генерал (который за 30 лет до этого, в августе 1944-го, вероятно, был лейтенантом и не пропускал ни одной связистки, ни одну санчасть) пишет на полях рукописи:

“Кто дал право автору позорить нашу Советскую Дуньку? Выбросить!”

Замечательно, что “советскую” генерал пишет как фамилию — с большой буквы. (Слово “выбросить!” всюду подчеркнуто не нами, а самим генералом-цензором.)


* * *


Во времена проклятого царизма (а другие прилагательные редко лепились к царизму при советской власти), во времена проклятой царской цензуры (свинцовой, по выражению Пушкина) цензор у произведения был один. Он либо пропускал в печать, либо нет. Но не посылал рукопись к генералам от кавалерии, от инфантерии, от артиллерии с вопросом “может ли генерал чихать?”.

А тут честные советские генералы (несколько!) вдруг получили непосильную для себя боевую задачу: дать заключение о литературе. Не понимая ее, не зная законов искусства и законов вообще, они судили по своим понятиям. А понятия эти не изменились и по сей день: творить можешь все что угодно, но говорить об этом нельзя. А тот, кто разевает рот, — марает армию, очерняет нашу действительность, клевещет. А на это есть статья Уголовного кодекса.

Вместо того, чтобы защищать военную тайну, генералы защищали Дуняшу — всеми доступными им средствами. Богомолов записал (для себя, не для печати), как угрожал ему один из генералов:

“Он мне орал: “Вам предписали, а вы не выполняете! Кто вы такой?! Советская власть, она что — кончилась?! Кто вы такой?! Кто вас уполномочил, кто вам дал право описывать Ставку и Сталина?!”. Я и ему протягиваю Гражданский кодекс РСФСР, а он мне кричит: “Я его в гробу видал. У нас свой военный кодекс!”

Как только я стал осаживать его на место, он спросил: “Вы где прописаны, в каком районе?” Я сказал, и он, поворотясь к боковому столику с телефонами, нажал какую-то кнопку и, не беря ни одну из трубок, закричал: “Самойленко! Райвоенкома Краснопресненского на связь!” Потом повернулся ко мне: “Я вас отправлю на шестимесячные сборы — в Кушку! Поползаете там полгода в барханах со змеями и тарантулами — живо придете в чувство! Мы вас научим уважать Советскую власть!”.

Кушка была самой южной точкой СССР. Теперь она в чужой стране.


* * *


Жена Владимира Богомолова, известный и талантливый врач Раиса Александровна Глушко, совершила классический “подвиг жены писателя” — разобрала архив; выстроила из фрагментов неоконченный роман Богомолова “Жизнь моя, иль ты приснилась мне”; выбрала наиболее яркие документы и издала замечательный двухтомник. Там кроме прозы (“Иван”, “Зося”, “Момент истины” и др.) впервые опубликована документальная “История публикации романа”.

— Раиса Александровна, а что он говорил, получая очередные замечания цензоров?

— Только благодаря этим замечаниям он и сумел их обломать. Замечания были такими идиотскими, что из оружия против Богомолова превратились в оружие против цензоров. Богомолов превратил.

— А как к нему попала рукопись романа с цензорскими замечаниями? Это же никогда не выходит наружу. Автор никогда этого не видит.

— Когда Богомолов понял, что в “Юности” ведут с ним мутную игру, он дал телеграмму главному редактору Полевому — сообщил, что возвращает аванс, и потребовал немедленно вернуть все экземпляры. А они ему отдали два из четырех. Он настаивал, звонил. Идет неделя, другая… А дело в том, что Полевой за спиной Богомолова, боясь за две главы (“В стодоле”, где генерал чихает, и “В ставке”, где Сталин. — А.М.), отдал роман на спеццензуру в Министерство обороны.

Генерал поставил визу “Печатать нельзя”, велел переплести рукопись и увез на дачу. А сам уехал в отпуск на курорт на 45 дней. Но выносить документы (а для них роман был документом) из стен ведомства категорически нельзя. Когда Богомолов об этом узнал, он заорал: “Они у меня в руках!” И когда генерал вернулся с курорта, спешка с возвращением романа Богомолову была страшная, потому что Богомолов пер как танк: “Отдай рукопись!” И никто даже не поглядел в переплетенный экземпляр. А там и были эти замечания: полковник писал карандашом, а генерал — авторучкой.

— А все-таки что он говорил?

— Сперва был натянут как струна, а потом, конечно, с юмором и матом. Как сам Богомолов хвалился: “Пятнадцать минут без передыху и без повторов”. Но, конечно, надо было видеть Богомолова, когда он обнаружил несколько страниц перечеркнутыми и замечания типа “в параграфе таком-то убрать то-то”.

“Параграф” трах-тарарах! В романе главы, а в головах цензоров параграфы.


* * *


А началось вроде бы радужно. Главред “Юности” Полевой, прочитав роман, пригласил Богомолова в редакцию и сказал ему: “Я был на фронте с первого и до последнего дня, я полковник и войну, слава Богу, знаю. Я поражен вашей компетентностью, вашим знанием войны, всех деталей и воздуха того времени и вашей памятью. Все это удивительно здорово, но…”

Ах, эти сочувственные “но” главных редакторов. Они тебя хвалят, а когда растаешь, добавляют “но…” и объясняют про высшие силы и непреодолимые обстоятельства. После восторженных похвал Полевой добавил: “Я имею в виду прежде всего главу “В Ставке”, изображение Сталина, наркомов, маршала Баграмяна и эпизоды с генералами. Ко всему прочему, эти места, да будет вам известно, делают роман практически непроходимым. От эпизодов со Сталиным и с генералами надо избавиться без колебаний и без малейшего сожаления”.

За спиной Богомолова редакция стала посылать роман в Главное управление Министерства обороны, в КГБ, в МВД, главному военному цензору, в Главное политическое управление и т.д. Богомолов пишет: “Всего в закрытом “рецензировании” рукописи в разных ведомствах, судя по официальным отзывам и пометкам на полях, участвовало не менее восемнадцати генералов и старших офицеров — от просто начальников до узких специалистов, в частности в области криптографии и радиопеленгации. Замечу, что ни одного профессионального замечания они мне вчинить не смогли. Причем всюду соблюдалась иерархия: генералы оставляли автографы только шариковыми ручками, а остальные — карандашами”.

В своих записках Богомолов почти сочувствует робким сотрудникам журнала, понимает их. Но от этого ему было не легче:

“Ответственным секретарем “Юности” был немолодой человек. После войны, еще при Сталине, была расстреляна его жена по какому-то облыжному политическому обвинению. Это был сломленный, крайне осторожный человек, но большой энтузиаст “спеццензуры”. Из перестраховки, опасаясь, как бы потом его не обвинили в идеологических просчетах, он последовательно, официально и неофициально, отправлял по второму кругу рукопись аж в семь адресов; в двух компетентных организациях, куда он пытался загнать экземпляры, от дачи заключения уклонились”.

Хуже всего, что Богомолов оказался белой вороной. Все другие авторы так или иначе соглашались на изменения, сокращения, переделки. Даже Солженицын не раз шел на уступки. И даже после публикации знаменитого “Одного дня Ивана Денисовича”, имея за спиной “самого Хрущева”, Солженицын был вынужден (например) изменить название рассказа из-за идиотских опасений: мол, “Случай на станции Кочетовка” будет истолкован как намек на главреда журнала “Октябрь” Кочетова. Рассказ опубликовали под названием “Случай на станции Кречетовка”.

Когда все соглашаются, протестовать трудно. Богомолов пишет, что воевать за роман ему мешала “дрессированность советских авторов, их покорность и убежденность в том, что все замечания, которые “учреждения” и “инстанции” им вчиняют, имеют директивный характер и обязательны для авторов и изданий”.

По рукам в Самиздате ходили неопубликованные стихи одного из самых упрямых и честных — поэта Бориса Слуцкого, фронтовика:


Лакирую действительность —
Исправляю стихи.
Перечесть — удивительно —
И смирны и тихи.
И не только покорны
Всем законам страны —
Соответствуют норме!
Расписанью верны!

Чтобы с черного хода
Их пустили в печать,
Мне за правдой охоту
Поручили начать.
Чтоб дорога прямая
Привела их к рублю,
Я им руки ломаю,
Я им ноги рублю,

Выдаю с головою,
Лицемерю и лгу...
Все же кое-что скрою,
Кое-что сберегу.
Самых сильных и бравых
Никому не отдам.
Я еще без поправок
Эту книгу издам!


Один Богомолов уперся. Привыкнув к всеобщему послушанию, редакция “Юности” обижалась на строптивого автора. Полевой писал ему: “Мне совершенно непонятны Ваши упреки якобы в нашем недоверии к Вам как автору и к Вашему произведению. Мы послали рукопись на консультацию в соответствующие организации, что было оговорено в подписанном Вами договоре, ибо в повести речь идет о сложной деятельности наших контрразведчиков в период Отечественной войны. Иначе мы и поступить не могли, да Вы и не возражали против этого. Где же тут недоверие?

Даже Лев Толстой внимательно прислушивался к замечаниям доброжелательных критиков и не раз правил свои рукописи по их советам”.

Склочный автор не спускал редакторам ничего. На благодетельный совет брать пример с Льва Толстого доведенный до белого каления Богомолов ответил:

“Доброжелательные критики, к мнению которых прислушивался Лев Толстой, служили Литературе. Все же “соответствующие инстанции”, поправки и замечания которых <…> — это люди, не имеющие отношения к художественной литературе. Проблемы художественности и цельности произведения — за пределами их интересов, задач, а чаще всего и понимания.

P.S. Настоятельно прошу вернуть мне еще один экземпляр рукописи. Вы сообщили мне, что он находится “на чтении в соответствующей инстанции”. Неужели до сих пор читают?.. Возможно, редакции неудобно затребовать его?.. Я в состоянии получить этот экземпляр немедленно в любой инстанции, только сообщите, где он есть”.

А экземпляр-то валялся на даче у потерявшего бдительность генерала.

У Богомолова нашелся союзник — редактор издательства Аксенов. Он был убежден, что за ними следят, телефон прослушивают. Богомолов пишет: “Его подозрений я не разделял, но предложенную им конспирацию соблюдал неуклонно. Он звонил мне по телефону и с радостным азартом сообщал: “Приехали четыре ядреные телки! Групповичок!!! Жратвы понавезли и выпивки! Вот погужуемся!” Мы весело хохотали, и если бы нас подслушивали, должно было бы создаться впечатление, что два мужика радуются предстоящей выпивке и групповому сексу с приехавшими телками, меж тем это сообщение означало, что поступило очередное заключение на мой роман и что в этом документе четыре страницы и опять требуют изъятия текста (словом “ядреный” шифровались императивность и категоричность предложений так называемых “спеццензур”)”.

И вот почти последняя стычка Богомолова с КГБ: “…в конце августа, после четвертого конфликтного и очень жесткого с моей стороны разговора в приемной с начальником Пресс-бюро КГБ СССР В.Ф.Кравченко в присутствии двух полковников, его подчиненных, когда я в лицо им заявил, что “они меня достали” и “пусть все они станут раком на Красной площади — но я даже запятую не сниму в романе”, он позвонил мне на другой день и как наилучшему другу радостно сообщил: “Вы нас убедили! Мы отзываем все свои замечания. Никаких претензий к вашей рукописи у нас нет!”
Богомолов поверил, а напрасно. Обнаружилось, что “три страницы своего заключения — дословно, до буковки! — Пресс-бюро загнало в заключение главного военного цензора Генштаба, без визы которого рукопись не могла быть опубликована”.

...В истории остаются люди, которые совершили невозможное. Суворов прошел через Альпы. Весь мир считал, что это невозможно. Богомолов прошел через советскую цензуру. И не потерял ни одного “параграфа”, не отдал ни единого слова. За Суворовым шла армия, Богомолов шел — один — против армии, КГБ, покорных редакций — против системы. Ну, не совсем один — тихий редактор Аксенов (разведка) и жена (тыл).


* * *


У Богомолова был очень плохой характер.

После огромного успеха рассказа “Иван” (Андрей Тарковский снял по этому рассказу фильм “Иваново детство”, который получил “Золотого Льва” — главный приз Венецианского кинофестиваля), после успеха “Зоси” Богомолову трижды или четырежды предлагали вступить в Союз писателей. О членстве в СП мечтали десятки тысяч авторов (их страсти, интриги и зависть замечательно описаны Булгаковым в “Мастере и Маргарите”).

Богомолов всякий раз отказывался, объясняя, что “членский билет еще никому не прибавил таланта”.

После фурора, произведенного “Августом 44-го”, советская власть наградила его орденом Трудового Красного Знамени.
Отказываясь от членства в профсоюзе (даже писательском), человек говорит свое “нет” всего лишь коллегам по перу. Отказываясь от ордена, приходится сказать “нет” государству. Это очень мало кто умеет.

Сегодня, когда чуть ли не каждый месяц в Кремле десятки, а то и сотни людей получают ордена, один фрагмент из мемуаров Богомолова надо, пожалуй, привести полностью. Это интервью, которое Богомолов дал заму главного редактора “Литературной газеты” и которое (почему-то) не прошло в печать:

“Я не общественный человек и не стал бы говорить о политическом или общественном протесте, которые, как правило, предаются огласке. Я противник популистских действий, для меня существенны мои убеждения, а не имидж. Вся система награждений, поощрений и обвешивания различными ярлыками и этикетками, особенно в эпоху Брежнева — Черненко, была превращена, не только в литературе, в откровенную порнографию и, кроме поначалу брезгливости, а позднее — омерзения, ничего не вызывала. И в литературе, и в искусстве людей более всего поощряли не за творческие свершения и талант, а за идейное единение с Системой, за безоговорочную поддержку и восславление всех мероприятий Коммунистической партии и Правительства, за активное участие в пропагандистских кампаниях, и более всего за поддержку и одобрение в угоду властям репрессивных карательных функций в отношении Сахарова, Солженицына и других инакомыслящих, — палачество вознаграждалось с наибольшей щедростью.

Поэтому награда не может быть принудительной. Правом Черненко было кинуть мне “железку”, а брать ее или не брать — это уже мое личное дело. При последнем звонке из наградного отдела Президиума Верховного Совета мне было сказано, что случай беспрецедентный, они будут вынуждены доложить руководству и мне не мешало бы подумать о возможных последствиях. Я не люблю, когда мне угрожают, и поэтому доверительно сказал этому человеку: “Доложите руководству, что я вас всех в гробу видал!” — и, положив трубку, ушел в “некоммуникабельность”. Меня больше не беспокоили”.


* * *


Это было в 1984 году.

В 1997-м уже не было ни КГБ СССР, ни СССР. Президент Ельцин попытался наградить Солженицына. В Театре на Таганке Юрий Любимов поставил “Шарашку” по роману “В круге первом”. В день премьеры на сцену поднялся кремлевский чиновник и зачитал указ президента о награждении Солженицына орденом “За…” какой-то степени. Солженицын отказался. Прямо со сцены в битком набитом театре он заявил:

— Принять не могу.

Через 10 лет из рук второго президента России он орден принял. К этому моменту он давно перестал выходить из дому, был очень стар, очень болен, и нет никакой возможности узнать, вполне ли он понимал, кто, и за что ему что-то вручает.

Богомолов до такого состояния не дожил. Он ушел абсолютно неукротимым. Каким и был.

…Конечно, ему завидовали. Конечно, “инстанции” хотели ему отомстить. И вот спустя год-два после смерти Богомолова в одной из самых центральных газет (какая-то правда или что-то в этом роде) напечатала “исследование”: а воевал ли Богомолов? а не еврей ли он?

Ответить легко: с фашистской точки зрения он, конечно, еврей.

Нормальные люди восхищаются творчеством, талантом. Подонки и фашисты исследуют: а какое отчество у бабушки? Абрамовна? — значит, еврей! Тут легко ошибиться. Хотя бабушка — Абрамовна, но Пушкин, однако, эфиоп.

Почему “исследователи” ждали смерти писателя? Это ясно — боялись. А вот что сделал бы с ними Богомолов — не знаю. Может, поставил бы раком на Красной площади, а может, побрезговал.